ПродолжениеА пока... продолжим снаряжать патроны!
ГЛАВА 2
Андрей
Скрип-скрип-скрип... Шварк-шварк... Дзинь! Скрип-скрип-скрип... Шварк-шварк... Дзинь.. Скрип-скрип-скрип... Шварк-шварк... Дзинь...
Это хорошо, что "дзинь". У многих здесь аккомпанемент другой: "скрип-шварк-дзин-дзинь-шварк-дзини-шварк-скрип". Это те бедолаги, кому начальство "прописало" полную оковку — и в ручные кандалы, и в ножные. Без малого полтора пуда паршивого железа таскают они на себе. "Рушники", уже год, как оттягивающие мне запястья, весят меньше: по прикидкам всего килограммов шесть-семь. Впрочем, могу ошибаться: я и в прежней жизни не был хиляком, и в императорской тюрьме, благодаря постоянным занятием гимнастикой и паршивой, но достаточно калорийно пище, форму не потерял. Наоборот: поскольку харчей всё же объективно не хватало, мой организм сумел переналадиться, переработав остававшийся с двадцать первого века жирок во что-то для себя более полезное. Не диетолог, не разбираюсь.
Привычно-противно скрипит колесо тачки. Чудо отечественной техники: двадцатикилограммовая конструкция, собранная без единого гвоздя, исключительно при помощи деревянных же шипов. Единственной железной деталью является обтягивающая грубое, о шести спицах, колесо, полоска шины. Это, кстати, тоже, хорошо, потому что примерно у трети тачечников и такого усовершенствования нет и рассыхающиеся колёса, постоянно крутящиеся по камням и неровностям почвы, разваливаются чаще, чем у везунчиков вроде меня. Разумеется, ни о каких подшипниках и речи нет: когда я попытался приспособить для улучшения скольжения колеса по оси полоску кожи от разваливающегося опорка,то за такую "рацуху" был бит по морде караульным унтером и оставлен без пищи на весь следующий день.
Весна здесь, в Закавказье, ранняя, и насыщенный ароматами листвы воздух радует дыхание, как только выкатываю тачку из-под нависающей над тоннелем толще горы. Пятнадцать метров до отвала, куда нужно скидывать вырубленную породу, стараюсь идти, не слишком налегая на рукоятки. Оттуда уже дробильщики будут набирать камни, чтобы тяжёлыми кувалдами искрошить их в щебень для укрепления железнодорожной насыпи. После подгорного мрака сияющие на начищенных кандальных браслетах солнечные отблески слепят, и приходится щурить глаза, посматривая по сторонам сквозь тонкие щёлочки.
Уже год ношу я эти "украшения". Заковали меня вместе с другими осуждёнными на каторгу, в Брестском тюремном замке "на Бригитках", что находится прямо внутри Кобринского укрепления знаменитой в будущем двумя оборонами Крепости. Перевезли туда нас из Августова под покровом ночи в специально отгороженном закутке товарной теплушки. Судя по "ароматам", и дощатым загородкам и клочкам старого сена, в обычное время вагон использовался для транспортировки скота. Один из охранников тогда радовался, что нашёлся попутный вагон, следующий в ремонт и не нужно топать "на своих двоих". Правда, его радость оценил я гораздо позже, когда мерил ногами сотни и сотни вёрст на пешем этапе через половину Европейской России и солидного куска Азиатской (если принять за правду утверждение, что в южной части страны граница континентов проходит по нижнему течению Дона).
А тогда, шагая от места выгрузки к крепостным валам, за которыми мне с сотоварищами-осуждёнными предстояло дожидаться, пока соберётся достаточная толпа будущих каторжан для следования к месту работ, я внутренне психовал из-за унижения человеческого достоинства. Нет, в двадцать первом веке полиция особым гуманизмом тоже не отличалась, и в СИЗО трудились далеко не ангелы, как и не праведники в массе своей там чалились... Но настолько мерзко мне даже там не бывало. Однако оказалось, что самое отвратительное, что довелось пережить мне в царской России — "это ещё цветочки". Первые "ягодки" пришлось попробовать, когда на осуждённых на каторгу принялись надевать кандалы. Как дико слышать о себе и понимать, что да, ты не ослышался: "осуждён на два года каторжных работ". А за что? За то, что ходил без паспорта, которого попросту нет? За то, что в форме рядового солдата прошёлся по дорожкам городского парка, предназначенного для моциона "чистой" публики? За то, что не дал задержавшему городовому денег, которых тоже не имел ни копейки и попытался было удрать? Ёлочки кучерявые, вы, правозащитники-либералы застывшей враскоряку между разрушенным социализмом и недоделанным капитализмом Российской Федерации — вы себе можете представить такую ситуацию? А вот представьте! Всё это блюдство творится строго по букве действующего в Империи закона! Не верите? Так откройте свои интернеты и почитайте «Уложение о наказаниях уголовных и исправительных», третью главу, пятое отделение. Как это у вас, либералов, говорится: "без бумажки ты букашка, а вот с бумажкой — человек!". И бумажка желательна не только с двуглавыми орлами на печатях, но и в кошельке чтобы шелестело, притом чем больше там бумажек с крупными номиналами — тем больше ты человек во времена регентства Николая Николаевича Романова из семейства Голштейн-Готторпов.
Через три дня после нас в Брестский тюремный замок прислали ещё человек шестьдесят таких же этапников, приблизительно треть которых составили "политические", получившие срока кто за агитацию, кто за участие в забастовке, а один селянин и вовсе за "оскорбление Царствующей фамилии", выразившееся в прилюдном использовании обрывка газеты с фотографией покойного Николая II с супругой для сворачивания самокрутки и циничном её искуривании.
Тут-то, после несытного тюремного обеда нас и принялись выводить из камер и, выстроив в длинном, узком и темном коридоре переоборудованного под узилище бывшего женского монастыря, принялись заковывать в кандалы.
Узкой цепочкой в затылок друг другу мы подходили один за другим к отведённому месту, клали руку или ставили ногу на маленькую наковальню, и кузнец быстрым взмахом молотка расплющивал заклепки. Мне всё время казалось: вот-вот ударит по запястью сорвавшийся молоток. Но внутри сжимается не от страха боли, а от понимания что вот — всё! Этими ударами не просто фиксируются железные браслеты, а сам я уже окончательно перехожу из категории человека, обладающего какими-то правами, собственным достоинством, в разряд кандальника, на два ближайших года переставшего принадлежать себе, становясь, по здешнему закону, лишь бессловесным рабочим скотом.
Блин горелый! И это я когда-то идеализировал эту вот Империю, я своей волей, без принуждения начал заниматься реконструкцией армии, которая защищала это государство с его законами и порядками? Прочёл десятки Наставлений и Уставов, сотни воспоминаний белогвардейцев и штатских эмигрантов об этих временах — и даже не мог себе представить, что, пусть не идеальная, но всё же позитивная картина жизни последних десятилетий царской России повернётся ко мне своей изнанкой!
В той, прошлой своей жизни, в сытом будущем, я примеривался к прошлому, считая, что ничем не хуже собственных предков и их современников. Я научился носить старинную форму, пользоваться револьвером, трёхлинейной мосинской винтовкой, разбирать, ремонтировать и использовать по назначению пулемёты Максима и Льюиса, при сильной необходимости могу какое-то время держаться в седле и управлять автомобилем начала двадцатого века, а возможно, и броневиком — впрочем, последнего на практике не проверял. Да чёрт побери, пусть на низовом уровне, но я мог принести хоть какую-то пользу России, попади в армию! А на деле вместо добротного обмундирования мне выдали застиранное исподнее, опорки и арестантский халат об одной пуговице. Вместо щегольской фуражки на голове — мятый блин арестантской шапки-бескозырки, а главные регалии — не честные погоны и геройские кресты, а кандалы из паршивого железа...
Тихо в коридоре, не слышно человеческого голоса, отворачивается сосед от соседа... А молоток стучит, стучит, стучит...
Обыск "на Бригитках": Стаей воронов налетают надзиратели в чёрных мундирах.
Все арестанты раздеты. Очередь еще не дошла до меня, а уже нет сил стоять, но присесть некуда и стыдно за себя, за других, за человека как такового, а за зарешёченным окном светит весеннее солнце и на асфальтовому полу пятно света рассечено тенью от стальных прутьев.
— Раскрой пасть! Шире!
— Уши покажи!
— Присядь!
— Подними ногу!
— Наклонись! Жопу раздвинь!
— Высунь язык! — Пальцы шарят во рту, под языком - не спрятан ли целковый, скользят по всему телу.
После обыска люди одеваются, торопливо путаясь в штанинах и рукавах, отворачиваясь друг от друга, багровея... Никому не хочется встретиться с глазами другого, такого же, как он. Кандалы звенят, звенят, звенят... Этот звон сопровождает нас и когда ведут стричься. Каторжник — это же не человек, и святой обязанностью опогоненных представителей власти является максимально исказить его человеческий облик. Потому-то и принято в Империи выстригать кандальникам половину головы, чтобы издалека видно было отличие от благонравных подданных государя Алексея Второго Николаевича.
Волосы арестантам не стригли, а рвали тупыми ножницами, то кулаком пригибая голову, то ударом в нижнюю челюсть, запрокидывая ее.
Смотрел я на это, смотрел — ведь в одном общем помещении стоим, и видно всё, и слышно. А главное, понятно: эдаким нехитрым зверством всех нас заранее стремятся обломать, поставить в стойло, как и положено бессловесной скотине.
И тут-то меня перемкнуло: да пошли они все, ёхарный бабай, пешим путём да к хорватской матери!
Отказываюсь стричься, и хрен крестоцветный им на всю морду!
— Не пойду! — И сел тут же на асфальтовый пол, как раз на грани мрака и солнечного отпечатка.
И людям:
— Не поддавайся, товарищи!
Смотрю: ещё один, лет тридцати, из тех, которые пришли с утренней партии — с утра на нём была прожжённая искрами рабочая одежда, а теперь такой же серый халат, как и на всех:
— Nie chcę wstydu! — И не пошёл. Сел, где стоял...
От такой "демонстрации" оторопели и каторжане, и тюремщики. Впрочем, черномундирникам, похоже, за свою службу всякое приходилось видать. Подскочили несколько ко мне и к поляку, посыпались удары сапог в грудь, в голову — и вскоре мы уже не сидели с упрямым видом, а лежали на полу.
Надзирательские колени упираются в грудь, щёлкают ржавые ножницы, летят клоки волос, крепкие, жилистые руки пригибают к асфальту — не дают пошевельнуться, а не то, чтобы подняться. Хриплю задыхаясь обрывками мата...
Еще минут десять — и мы оба в одном только нижнем белье оказываемся в карцере.
Подвал. Одна половина разбита на узенькие клетушки со сплошными железными дверями, другая еле-еле освещена десятисвечёвой лампочкой, окна нет вообще.
Черномундирники вталкивают меня в камеру, с лязгом запирая дверные замки и задвигая засовы. Судя по звукам, товарища по несчастью суют в другую, но не в соседнюю с моей, насколько можно судить по грохоту сапог. Да, это вам не роман про замок Иф, здесь к мудрому аббату Фариа за стенку не подкопаешься. Да и не дадут мне здесь на подкопы нескольких лет: Империи нужна дармовая рабсила на здешних "стройках века". Впрочем, я по своей слабой образованности кроме Турксиба и Кругобайкальской дороги перед революцией семнадцатого года ничего из масштабных стройпроектов не припоминаю. Не под то заточен, как говорится.
Тьма... Сказал бы "хоть глаз коли", но его жалко. Тем более, что левый от удара надзирательским сапогом болит зверски, и, по ощущениям, заплыл. Так что оставшийся в рабочем состоянии поберечь надо. Бреду наугад, протянутыми вперед руками разведывая пространство перед собой — и сразу нащупываю стенку. Камера не только клетушка узка, но и коротка. Стены мокрые, под ногами хлюпает, жижа на полу затекает в растоптанные арестантские опорки. Внимательно ощупываю стены, в поисках шконки на предмет посидеть, а лучше — полежать, поскольку денёк нынче выдался особенно гадостный. Фига! Не в смысле полезный и вкусный плод инжирового дерева, а в смысле того, что сидеть здесь можно исключительно на полу: либо в пахнущей канализацией воде,либо на пятисантиметровой ширине низеньком порожке, где пищат и суетятся растревоженные вторжением незваного арестанта крысы. Так что остаюсь на ногах, то меряя шагами камеру и строя монтекристовские планы побега, то принимаясь разогревать мёрзнущее в подвальной сырости тело физическими упражнениями
Наконец-то опять стучат засовы и лязгает замок: рыжий надзиратель сует мне в руки кусок хлеба и какую-то плошку с водой. Этот не из тех, которые меня обыскивали и избивали: может быть, другая смена, а может, у них тут распределение обязанностей, как на конвейере у Форда. Цедит в "моржовые" усы:
— То на цей дзень! — и дверь захлопывается, отбирая у меня даже тот жалкий электрический свет, который даёт слабосильная лампочка в коридоре.
Отхлёбываю хороший глоток сырой воды и ставлю посудину на пол, надеясь, что края плошки всё-таки повыше уровня невнятной жижи под ногами. Отламываю с треть куска непропечённого полусырого хлеба, с жадностью давно не евшего человека торопливо его разжёвываю и глотаю. Однако, раз пайка на весь день, стоит и поэкономить. Но куда же девать это сэкономленное яство? Карманов на нижнем белье, представляющем из себя комплект кальсонов на завязках и надеваемой через голову рубахи, попросту не предусмотрено, а класть хлеб на приступочку дурных нету — прожорливые хвостатые соседки непрерывно напоминают о себе вознёй и тихим писком. Пораскинув мозгами, выпрастываю из нательной рубахи левую руку, опустевший рукав внизу завязываю узлом и в получившийся эрзац-мешочек прячу недоеденный тюремный хлеб.
Вскоре вновь хочется пить. Ищу на ощупь посудину, нахожу, подношу ее к лицу - и отшатываюсь: вонизма нестерпимая. Понятно, в чем дело: унитазы в карцерных одиночках не предусмотрены. Ищу другую, нахожу — и снова отбрасываю: слишком хорошего мнения оказался я о высоте её стенок, увы... Так на все время остаюсь без питья.
Крысы окружают меня со всех сторон, пища под самым ухом. Решив вздремнуть, сел прямо в воду, прислонившись спиной к мокрому железу двери. И тут же одна серая тварь скользнула по ногам, вторая тронула руку, третья свалилась откуда-то сверху прямо на голову. Заорал матом, вскочил. Не то, что я крысофоб, или как оно там по-научному называется. Но мозг-то понимает, что эти хвостатые сволочи, на минуточку, хорошо организованные стайные хищники, и если не съесть взрослого мужчину, то уж искусать до попадания в больницу они в состоянии. А как в здешних тюрьмах "лечат" арестантов — я подозреваю и на себе пробовать отчего-то вовсе не хочу. Пока бодрствуешь — еще не страшно: можно то вспугнуть их окриком, то ногой тряхнуть и прогнать звоном кандалов. А вот заснуть опасаюсь. Тьма, крысы, мокрые стены, мокрый пол, но ко сну все же клонит. Но со временем я приучился: будто сплю, а будто и не сплю — не то сон, не то полудремота, а помню при этом, что надо порой рукой встряхивать и звоном этих паразитов отпугивать.
Шли день за днями: один, другой,третий... В темноте карцера не знаешь, какое время суток на дворе: ночь или день. Смену дней узнавал только по приходу надзирателя: принёс рыжий черномундирник хлеб — значит, сутки прошли; снова принёс — другие сутки во внутреннем календарике вычёркиваю.
На пятый день в третьей карцере от меня избивали вновь приведенного арестанта. Кого, как его зовут — до сих пор не знаю. Слышал только, как загремела входная дверь, как затопали надзиратели, как зазвенели кандалы нового бедолаги. Толстые кирпичные стены бывшего женского монастыря утишили звуки ударов и до меня долетали только размеренные вскрики, а потом и вовсе раздался нечеловеческий вой.
Тьма, каменный гроб с непробиваемой железной дверью, сознание, что ты бессилен, как кролик и этот вой — нечеловеческий, исступленный. Разве мыслимо в такой момент успокаивающе твердить себе: "Держись! Не ты первый, не ты и последний, прорвёмся как-нибудь!"?
Проклятая тьма, лязг замков и стук засовов, грохот распахиваемой тюремщиками двери, но — мимо, мимо, мимо!
Когда кончился недельный срок сидения в карцере и нас с польским рабочим вывели в общую камеру я был глух и слеп ко всему: к попадающему сквозь "решку" солнечному свету, к голосам людей... А ведь, сидя в карцере, я говорил себе: "Держись, Андрюха... Скоро будет небо... люди... живые люди... солнышко". У было одно только желание: лечь, лечь по-настоящему, не скрючившись, но так, чтоб не надо было помнить: шевели рукой, шевели, пусть звенят кандалы! — и заснуть, заснуть заснуть...
Я так полагаю...